Царь рыба астафьев пересказ. Повесть «Царь рыба


В рассказе русского писателя Виктора Астафьева «Царь-Рыба» главным героем показан Утробин Зиновий Игнатьевич, но народ его села по-простому называет - Игнатьич. Он родился и вырос в глубинке, в сибирском поселке рядом с Енисеем, где с раннего детства занималсь рыбным промыслом.

Игнатьич был умным и смекалистым, за это его очень любили и уважали жители села. Всегда помогал если просили, но это было не из за доброты. В селе его знали как зажиточного мужика. Хоть и имел он красивым дом, ухоженный двор, но теплых отношений он не поддерживал ни с кем, и его родной брат был не исключением.

В селе все ловят рыбу и, конечно же, Игнатьич делает это лучше всех. Все потому что, он с детства был связан с рыбалкой, и сейчас ему этот навык очень помогал.

Жадность Игнатьича приводит его к браконьерству. Он отлавливает много рыбы, которая была готова к нересту, и со временем это приводит к опустошению водоема.

Даже боясь рыбоохраны и позора в селе, он продолжает заниматься браконьеством для своего обогащения.

Так и в ситуации с большой царь-рыбой присутствовала жадность.

Так и было в тот день, когда он наловил уже большое количество рыбы, а именно стерляди, Инатьич собирался домой, как почувствовал, что ему попалась большая рыба-осетр. Увидя рыбу, рыбак был удивлен ее размерами и мощью.

И, конечно же, рыбак Зиновий поддался азарту и захотел поймать эту огромную рыбу.

Но царь-рыба стала сопротивляться.

Жадность взяла вверх и рыбак не попросил помощи у брата, ведь ему совсем не хотелось делить такой большой улов. Рыба была с икрой. Сама мысль о делении улова приводила его в ужас.

Игнатьч совершенно не хотел упускать ее, и продолжал битву.

По нелепой случайности рыбак попался на свой крючок и стал тонуть. И тут перед его глазами пронеслась вся его жизнь. Увидел он своего деда, который учил его еще маленького, о необходимости отпускать осетра, ведь если сделал в жизни что-то плохое – то такая рыюа будет наказанием.

В это время рыба достаточно запуталась и запутала в леске рыбака. Игнатьич понимает, что ели не отпустит рыбу, то они оба могут погибнуть. Он стал отбиваться от рыбы, но она все ближе и ближе приближалась к рыбаку.

И тут в голове у Зиновия появляется мысль, что это совсем не рыба, а оборотень, который послан для исполнения наказания свыше.

Зиновий вспомнил, что давным давно в юности плохо поступил с девушкой, влюбленной в него. И понял, как много ущерба принес он своим браконьерством, чрезмерной жадностью. Вспомнил детство, школу, в которой выучился только четыре класса, потому что не мог думать ни о чем другом, кроме как об рыбалке и реке. Вспомнил, как не мог долго работать из-за любви к рыбам.

Оставшись вдвоем на реке с царь-рыбой, Зиновий молил о прощении, кричал о помощи. И тут произошло чудесное, осетр рванул и ушел в глубину реки, оставив рыбака. А тот в свою очередь, пожелал ему дальнейшей жизни и отпустил его.

Игнатьич был рад, что не утонул. Так он понял, что ему выдался второй шанс, что бы исправить свою жизнь и не совершать в дальнейшем таких ошибок.

Этот рассказ повествует о том, что какие бы мотивы не преследовал человек, но если он совершает плохие поступки, расплата за это наступит. Всегда необходимо думать о последствия.

Текущая страница: 1 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

Виктор Петрович Астафьев
Царь-рыба
Повествование в рассказах

1924–2001

Об авторе этой книги

У родного села Виктора Петровича Астафьева скромнейшее имя – Овсянка. Что тут на ум приходит? Крупа да каша из самых простецких; чья-то жалоба, что «на одной овсянке жили»…

Не всякий и не сразу припомнит, что овсянка – это еще и птица или, как с неожиданной нежностью пишет в своем знаменитом словаре Владимир Даль, «пташка… зеленоватый хребтик, желтоватый зобок».

Судьба Овсянки горько типична для множества русских деревень. Ее, а с ней и семью будущего писателя не миновали ни раскулачивание, ни высылки, ни страшные потери военных лет. Астафьевские детство и юность – из самых тяжких. Вдоволь было и голода, и холода, и сиротливо прожитых годов, и фронтовых мытарств, душевных и самых что ни на есть буквально ран и шрамов. Даже в мирное время продолжал неотступно стоять перед его глазами «клочок берега, без дерев, даже без единого кустика, на глубину лопаты пропитанный кровью, раскрошенный взрывами… где ни еды, ни курева, патроны со счета, где бродят и мрут раненые». Так напишет Астафьев много лет спустя в романе «Прокляты и убиты».

Казалось бы, где уж тут уцелеть какой-нибудь птахе с ее песенкой… Но старинная пословица гласит: «Овес и сквозь лапоть прорастет». Так упрямо, настойчиво пробивался и талант писателя. Сквозь еще одно из выпавших на его долю лишений, которое на сухом канцелярском языке именуется «незавершенным образованием». Сквозь равнодушие встречавшихся иной раз на его пути «профессиональных» литераторов и редакторов (саднящая память об этом явственно ощутима в книге «Печальный детектив»). И конечно, сквозь преграды, в изобилии возводившиеся в минувшие времена перед правдивым словом обо всех пережитых народом трагедиях.

На празднествах в честь семидесятилетия Виктора Петровича кто-то, припомнив известное американское выражение, назвал его «селфмейдменом» – человеком, который сделал себя сам. Действительно, вроде бы редко кому из нынешних литераторов так впору это определение. Кто тут станет спорить? Никто, пожалуй… кроме самого «селфмейдмена»!

Недаром, наверное, назвал он одну из своих лучших книг – «Последний поклон». Неиссякаемой благодарностью проникнута и она, и лежащая перед вами «Царь-рыба», да и многие другие астафьевские произведения суровой своей «колыбели» – Сибири во всей ее многоликой красе: от мощного и грозного Енисея до тех самых малых птах с их разноцветными «хребтиками» и «зобками» и – в особенности – множеству людей, скрашивавших и освещавших нелегкую жизнь подростка, начиная с незабвенной бабушки Катерины Петровны. Этот образ критики давно и справедливо ставят рядом с другой бабушкой – из знаменитой автобиографической трилогии Максима Горького. Такие, как она, истовые труженики с детских лет помнятся писателю прямо-таки в каком-то священном и одновременно улыбчивом нимбе: «Прыгая, балуясь, как бы заигрывая с дядей Мишей, стружки солнечными зайчиками заскакивали на него, сережками висли на усах, на ушах и даже на дужки очков цеплялись». А то и в совсем возвышенном, торжественном, почти библейском тоне описаны, как, например, в «Царь-рыбе»: «Никаких больше разговоров. Бригада ужинает. Венец всех свершений и забот – вечерняя трапеза, святая, благостная, в тихую радость и во здравие тем она, кто добыл хлеб насущный своим трудом и потом».

Помимо таких бегло, но четко очерченных тружеников, как бакенщик Павел Егорович, привыкший к грозному шуму енисейских порогов, как мы – к тиканью часов; как отважные и неподкупные рыбинспектора, гроза браконьеров Семен и сменивший его Черемисин; или как тетя Таля, истинная совесть («вроде прокурора») таежного поселка, в этой книге есть и люди, показанные, как говорится, крупным планом.

Брату рассказчика Кольке тоже довелось испытать все невзгоды в многодетной семье, беззаботный глава которой пропивал все до копеечки и годами пребывал в заключении и других отлучках. Жестокая и грубая жизнь с пеленок окружила мальчика, который, как уверяет автор, «еще не научившись ходить, умел уже материться», а девятилетним (!) «впрягся… в лямку, которую никогда не желал надевать на себя папа», – взялся за ружье и за сети, чтобы помочь матери прокормить пятерых, и так надорвался, что всю оставшуюся жизнь выглядел заморышем подростком.

Схожая участь и у его закадычного приятеля и такого же вечного работника Акима, столь же неказистого на вид «паренька в светленьких и жидких волосенках, с приплюснутыми глазами и совершенно простодушной на тонкокожем изветренном (какой красноречивый эпитет! – А. Т.) лице улыбкой».

Аким – уже самая настоящая безотцовщина – тоже сызмальства возглавил семью, все возраставшую благодаря какому-то простодушному, детскому легкомыслию матери, которую он и поругивал, и жалел.

Благо еще, что старшая сестра Касьянка оказалась совершенно под стать ему, и под их водительством вся местная малышня превратилась в какое-то смешное и трогательное подобие взрослой артели, по мере сил стараясь хоть чем-то помочь рыбакам: «Навстречу, разбрызгивая холодную воду, спешили помощники-парнишки, кто во что одетый, тоже хватались за борта, выпучив глаза, помогали вроде тащить…»

И хотя они, по правде сказать, «больше волоклись за лодками», но уж так стараются, что артельщики не только не осаживают суетливую «мелочь», но «не большому начальнику, а им, малым людям, охотно, вперебой докладывают, какая шла сегодня рыба, где попадалась лучше, где хуже…». И поди разберись, что это было – игра или какая-то подсознательная педагогика! Во всяком случае, эта воробьиная стайка ребят не просто пригрелась и кормится возле общего котла, но уже принимает к сердцу удачи и заботы взрослых, исподволь приобщаясь к труду и строгому артельному уставу: без дела не сидеть! «Самый уж разнестроевой (как здесь аукнулось в языке армейское прошлое автора! – А. Т.) карапуз… и тот был захвачен трудовым потоком – старательно резал лук острущим ножом на лопатке весла…»

Не только на этих страницах сказывается сердечное пристрастие писателя к «малым людям». «Как часто мы бросаемся высокими словами, не вдумываясь в них, – досадует он. – Вот долдоним: дети – счастье, дети – радость, дети – свет в окошке! Но дети – это еще и мука наша. Вечная наша тревога. Дети – это наш суд на миру, наше зеркало, в котором совесть, ум, честность, опрятность нашу – все наголо видать».

Любовь, огромное внимание, сострадание к детям и подросткам, так часто обделенным заботой, участием, лаской, буквально пронизывает астафьевскую прозу. Вот случайно встреченная на пристани и навсегда оставшаяся в памяти со своим детским горем «большеротая, толстопятая девчушка» с глазами «северного, застенчиво-тихого свету». Вот осиротевшая двоюродная сестренка – «ну вылитый ангел! – только заморенный»: «Я дотронулся до беленьких, в косу заплетенных, мягких волос девочки, нашарил сосновую хвоинку, вытащил ее и, пробежав рукою по затылку, запавшему возле шеи от недоедов, задержался в желобке, чувствуя пальцами слабую детскую кожу, отпотевшую под косой…»

Подобное же отношение к детям – драгоценная черта и некоторых дорогих автору героев, например, капитана утлой енисейской посудины с задорным именем «Бедовый». Внешность у Парамона Парамоновича пугающая, и пьяница он не из последних. Но до чего ворчливо-трогателен он в своей заботе о юном матросе Акиме, как воспитывает его на собственном «пагубном примере»: «Я бы счас, юноши-товаришшы, при моем-то уме и опыте где был? – Парамон Парамонович надолго погружался в молчание, выразительно глядел ввысь и, скатываясь оттуда, поникал. – Глотка моя хищная всю мою карьеру сглотила!..»

Аким тоже карьеры не сделал, оставшись простым «работягой», но стал таким же добрым и безотказным человеком, как его друг, рано сгоревший от рака Колька. Он и подлинный – и, как нередко бывает, малооцененный, оставшийся почти никому не известным, – подвиг совершил, спася от смерти и заботливо выходив заболевшую в глухом таежном углу девушку.

В описании его драматической борьбы за жизнь Эли, отчаянных попыток добраться с нею до ближайшего человеческого жилья щемяще-трогательно выглядят эпизоды, когда Аким в разгар всех этих хлопот не забыл стесать со стены приютившей их обоих избушки сделанную кем-то похабную надпись или когда, расставаясь с Элей, просил извинить его за «нескромное поведение» («выражался когда…»).

Рядом с такими страницами, пронизанными гордостью за своих героев, любовью и состраданием к ним, у Астафьева немало и совсем иных, повествующих о людях и явлениях, сталкиваясь с которыми писатель, по собственному признанию, «наполнялся черным гневом». Если Аким наивно поражается эгоизму, корыстности, бессовестности иных своих знакомцев, то писатель не скупится на самые жесткие слова по адресу Гоги Герцева с его высокомерием и самовлюбленностью, который и вовлек Элю в авантюрное путешествие, едва не стоившее ей жизни.

Один из поэтов отозвался на астафьевскую книгу дружеской эпиграммой:


Царь-рыбу он воспел во всей красе,
Воздав ей полной мерой;
Писателем довольны все…
За исключеньем браконьеров.

Оно и правда: это расплодившееся хищное племя зло представлено здесь во множестве «экземпляров» – от сравнительно мелких и безобидных вроде жалкого пьянчужки Дамки, промышляющего по мелочи и легко уличаемого, до Командора и подобных ему «асов» беззаконного лова («На фронте так не намаялся, как с вами!» – воскликнул в горькую минуту рыбинспектор Семен).

«Сколь помнит себя, в лодке, все на реке, все в погоне за нею, за рыбой этой клятой, – размышляет в сердцах Игнатьич, старший брат Командора. – На фетисовой речке родительский покос дурниной захлестнуло». Да что – покос! Дурниной захлестывает саму душу братьев Утробиных (весьма выразительная фамилия!), да так, что из-за «клятой» рыбы Командор готов брата извести.

Хищнически ведут себя разнофамильные герцевы и командоры и на реке, и в тайге, и всюду, где только почует наживу их ненасытная утроба. Свою лепту в истребление природы вносят беззаботные туристы. «С болью вижу следы пребывания „отдыхающих“, после отъезда которых природа ранена, болеет», – говорилось в одном астафьевском интервью. «Кто, как искоренит эту давнюю страшную привычку хозяйствовать в лесу, будто в чужом дворе?» – читаем мы и в «Царь-рыбе».

Еще яростнее ополчается автор на хищничество, осуществляемое, говоря языком юристов, в особо крупных размерах. Одним из эпиграфов к «Царь-рыбе» стало высказывание ученого: «Если мы будем себя вести как следует, то мы, растения и животные, будем существовать в течение миллиардов лет, потому что на Солнце есть большие запасы топлива и его расход прекрасно регулируется».

Однако, увы, не так, «как следует», ведут себя не одни лишь браконьеры и прочие «частники»! Погоня за сиюминутной выгодой без мысли о завтрашнем дне свойственна и могущественным организациям, которые то ради выполнения плана любой ценой, то под эффектным лозунгом «преобразования природы», под маркой широковещательных проектов (вроде печально знаменитой идеи поворота сибирских рек с севера на юг!) были готовы совершить – да и совершали – форменное насилие, надругательство над природой и планетой. «Когда же мы научимся не только брать, брать – миллионы, тонны, кубометры, киловатты, – но и отдавать, когда мы научимся обихаживать свой дом, как добрые хозяева?…» – вопрошает Астафьев.

Он принадлежит к числу тех писателей, которые бесстрашно вступили в бескомпромиссную борьбу с этой опаснейшей практикой, со все новыми затевавшимися авантюрами. «Царь-рыба» – одно из примечательных звеньев этой его деятельности. Во многом это книга – предупреждение. Ибо картина смертельного противоборства Игнатьича с угодившим в его изуверски налаженную сеть красавцем осетром – это уже не просто очередной эпизод в печальной хронике местного браконьерства. Схватка, в которой едва не погибли и Царь-рыба, и сам ее жадный ловец, приобретает тревожный символический смысл. Тут нельзя не задуматься уже о судьбе всей природы и всего человечества.

При появлении этой книги, почти четверть века назад, она была воспринята критикой как «прямой, честный, безбоязненный разговор о проблемах актуальных, значимых», и с той поры ее пафос нимало не устарел.

Гоги герцевы, игнатьичи, командоры не только не перевелись, но многие из них, наоборот, восприняли наступившие годы как «свое» время, охотно подхватывая бездумно и неосмотрительно провозглашаемый призыв – «Бери от жизни все» и т. п.

«Ах, если б возможно было оставить детей со спокойным сердцем, в успокоенном мире!» – грустно замечал писатель. Покуда же до такой идиллии бесконечно далеко, он был готов, по выражению его бабушки, в топоры идти против всякого зла, заманчивой, обольстительной лжи, безудержной алчности и всякого беспредела, против тех, кому лишь бы взять от жизни все (нимало не задумываясь о цене), лишь бы урвать, заграбастать, а там – хоть трава не расти, лес не шуми, вода не теки!

И пусть на взрастившей Акима с братьями и сестрами Боганиде нынче остались лишь развалины барака да «два пенька от артельного стола», но уроки той первой трудовой и нравственной школы незабвенны и святы не только для трогательно-простодушного и вместе с тем духовно несокрушимого героя астафьевской книги.

И уже как будто мы сами вместе с писателем, прильнувшим к самолетному оконцу, озираем всю эту трудную и милую землю, которую он нам открыл в своей книге и которую призывал оберегать, – «просверки серебра и золота на воде… песчаные отмели, облепленные чайками, с высоты скорее похожими на толчею бабочек-капустниц… на зеленом мыске костерок, пошевеливающий синим лепестком дыма, при виде которого защемило сердце, как всегда, захотелось к этому костру, к рыбакам…».

Живет Овсянка! Несколько лет назад здесь открылась построенная по почину Астафьева и во многом на его средства библиотека. И хотя, разумеется, выглядит она куда скромнее высящейся неподалеку, всего в нескольких десятках километров, Красноярской ГЭС, но тоже способна незаметно, неслышно давать людям свою, особую энергию, осветить жизнь новым светом, восполняя те потери, какие понесли в недавнем прошлом и сама Овсянка, и вся страна, и внести свою драгоценную долю в дело возрождения России.

Андрей Турков

Часть первая


Молчал, задумавшись, и я,
Привычным взглядом созерцая
Зловещий праздник бытия,
Смятенный вид родного края.

Николай Рубцов

Если мы будем себя вести как следует, то мы, растения и животные, будем существовать в течение миллиардов лет, потому что на Солнце есть большие запасы топлива и его расход прекрасно регулируется.

Халдор Шепли


Бойе


По своей воле и охоте редко уж мне приходится ездить на родину. Все чаще зовут туда на похороны и поминки – много родни, много друзей и знакомцев – это хорошо: много любви за жизнь получишь и отдашь, да хорошо, пока не подойдет пора близким тебе людям падать, как падают в старом бору перестоялые сосны, с тяжелым хрустом и долгим выдохом…

Однако доводилось мне бывать на Енисее и без зова кратких скорбных телеграмм, выслушивать не одни причитания. Случались счастливые часы и ночи у костра на берегу реки, подрагивающей огнями бакенов, до дна пробитой золотыми каплями звезд; слушать не только плеск волн, шум ветра, гул тайги, но и неторопливые рассказы людей у костра на природе, по-особенному открытых, рассказы, откровения, воспоминания до темнозóри, а то и до утра, занимающегося спокойным светом за дальними перевалами, пока из ничего не возникнут, не наползут липкие туманы, и слова сделаются вязкими, тяжелыми, язык неповоротлив, и огонек притухнет, и все в природе обретет ту долгожданную миротворность, когда слышно лишь младенчески чистую душу ее. В такие минуты остаешься как бы один на один с природою и с чуть боязной тайной радостью ощутишь: можно и нужно наконец-то довериться всему, что есть вокруг, и незаметно для себя отмякнешь, словно лист или травинка под росою, уснешь легко, крепко и, засыпая до первого луча, до пробного птичьего перебора у летней воды, с вечера хранящей парное тепло, улыбнешься давно забытому чувству – так вот вольно было тебе, когда ты никакими еще воспоминаниями не нагрузил память, да и сам себя едва ли помнил, только чувствовал кожей мир вокруг, привыкал глазами к нему, прикреплялся к древу жизни коротеньким стерженьком того самого листа, каким ощутил себя сейчас вот, в редкую минуту душевного покоя…

Но так уж устроен человек: пока он жив – растревоженно работают его сердце, голова, вобравшая в себя не только груз собственных воспоминаний, но и память о тех, кто встречался на росстанях жизни и навсегда канул в бурлящий людской водоворот либо прикипел к душе так, что уж не оторвать, не отделить ни боль его, ни радость от своей боли, от своей радости.

… Тогда еще действовали орденские проездные билеты, и, получив наградные деньги, скопившиеся за войну, я отправился в Игарку, чтобы вывезти из Заполярья бабушку из Сисима.

Дядья мои Ваня и Вася погибли на войне, Костька служил во флоте на Севере, бабушка из Сисима жила в домработницах у заведующей портовым магазином, женщины доброй, но плодовитой, смертельно устала от детей, вот и просила меня письмом вызволить ее с Севера, от чужих, пусть и добрых людей.

Я многого ждал от той поездки, но самое знаменательное в ней оказалось все же, что высадился я с парохода в момент, когда в Игарке опять что-то горело, и мне показалось: никуда я не уезжал, не промелькнули многие годы, все как стояло, так и стоит на месте, вон даже такой привычный пожар полыхает, не вызывая разлада в жизни города, не производит сбоя в ритме работы. Лишь ближе к пожару толпился и бегал кой-какой народ, гундели красные машины, по заведенному здесь обычаю качая воду из лыв и озерин, расположенных меж домов и улиц, громко трещала, клубилась черным дымом постройка, к полному моему удивлению оказавшаяся рядом с тем домом, где жила в домработницах бабушка из Сисима.

Хозяев дома не оказалось. Бабушка из Сисима в слезах пребывала и в панике: соседи начали на всякий случай выносить имущество из квартир, а она не смела – не свое добро-то, вдруг чего потеряется?…

Ни обопнуться, ни расцеловаться, ни всплакнуть, блюдя обычай, мы не успели. Я с ходу принялся увязывать чужое имущество. Но скоро распахнулась дверь, через порог рухнула тучная женщина, доползла на четвереньках до шкафчика, глотнула валерианки прямо из пузырька, отдышалась маленько и слабым мановением руки указала прекратить подготовку к эвакуации: на улице успокоительно забрякали в пожарный колокол – чему надо сгореть, то сгорело, пожар, слава Богу, на соседние помещения не перекинулся, машины разъезжались, оставив одну дежурную, из которой неспешно поливали чадящие головешки. Вокруг пожарища стояли молчаливые, ко всему привычные горожане, и только сажей перепачканная плоскоспинная старуха, держа за ручку спасенную поперечную пилу, голосила по кому-то или по чему-то.

Пришел с работы хозяин, белорус, парень здоровый, с неожиданною для его роста и национальности продувной рожей и характером. Мы с ним и с хозяйкою крепко выпили. Я погрузился в воспоминания о войне, хозяин, глянув на мою медаль и орден, сказал с тоской, но безо всякой, впрочем, злости, что у него тоже были и награды, и чины, да вот сплыли.

Назавтра был выходной. Мы с хозяином пилили дрова в Медвежьем логу. Бабушка из Сисима собиралась в дорогу, брюзжала под нос: «Мало имя меня, дак ишшо и пальня сплатируют!» Но я пилил дрова в охотку, мы перешучивались с хозяином, собирались идти обедать, как появилась по-над логом бабушка из Сисима, обшарила низину не совсем еще выплаканными глазами и, обнаружив нас, потащилась вниз, хватаясь за ветки. За нею плелся худенький, тревожно знакомый мне паренек в кепочке-восьмиклинке, в оборками висящих на нем штанах. Он смущенно и приветно мне улыбался. Бабушка из Сисима сказала по-библейски:

– Это брат твой.

– Колька!

Да, это был тот самый малый, что, еще не научившись ходить, умел уже материться и с которым однажды чуть не сгорели мы в руинах старого игарского драмтеатра.

Отношения мои после возвращения из детдома в лоно родимой семьи опять не сложились. Видит Бог, я пытался их сложить, какое-то время был смирен, услужлив, работал, кормил себя, часто и мачеху с ребятишками – папа, как и прежде, пропивал все до копейки и, следуя вольным законам бродяг, куролесил по свету, не заботясь о детях и доме.

Кроме Кольки, был уже в семье и Толька, а третий, как явствует из популярной современной песни, хочет он того или не хочет, «должен уйти», хотя в любом возрасте, на семнадцатом же году особенно, страшно уходить на все четыре стороны – мальчишка не переборол еще себя, парень не взял над ним власти – возраст перепутный, неустойчивый. В эти годы парни, да и девки тоже совершают больше всего дерзостей, глупостей и отчаянных поступков.

Но я ушел. Навсегда. Чтоб не быть «громоотводом», в который всаживалась вся пустая и огненная энергия гулевого папы и год от года все более дичающей, необузданной в гневе мачехи, ушел, но тихо помнил: есть у меня какие-никакие родители, главное, ребята, братья и сестры, Колька сообщил – уже пятеро! Трое парней и две девочки. Парни довоенного производства, девочки создались после того, как, повоевав под Сталинградом в составе тридцать пятой дивизии в должности командира «сорокапятки», папа, по ранению в удалую голову, был комиссован домой.

Я возгорелся желанием повидать братьев и сестер, да, что скрывать, и папу тоже повидать хотелось. Бабушка из Сисима со вздохом напутствовала меня:

– Съезди, съезди… отец всеш-ки, подивуйся, штоб самому эким не быть…

Работал папа десятником на дровозаготовках, в пятидесяти верстах от Игарки, возле станка Сушково. Мы плыли на древнем, давно мне знакомом боте «Игарец». Весь он дымился, дребезжал железом, труба, привязанная врастяжку проволоками, ходуном ходила, того и гляди, отвалится; от кормы до носа «Игарец» пропах рыбой, лебедка, якорь, труба, кнехты, каждая доска, гвоздь и вроде бы даже мотор, открыто шлепающий на грибы похожими клапанами, непобедимо воняли рыбой. Мы лежали с Колькой на мягких белых неводах, сваленных в трюм. Между дощаным настилом и разъеденным солью днищем бота хлюпала и порой выплескивалась ржавая вода, засоренная ослизлой рыбьей мелочью, кишками, патрубок помпы забивало чешуей рыбы, она не успевала откачивать воду, бот в повороте кренило набок, и долго он так шел, натужно гукая, пытаясь выправиться на брюхо, а я слушал брата. Но что нового он мог мне рассказать о нашей семейке? Все как было, так и есть, и потому я больше слышал не его, а машину, бот, и теперь только начинал понимать, что времени все же минуло немало, что я вырос и, видать, окончательно отделился от всего, что я видел и слышал в Игарке, что вижу и слышу на пути в Сушково. А тут еще «Игарец» булькал, содрогался, старчески тяжело выполнял привычную свою работу, и так жаль было мне эту вонючую посудину.

Я раскаиваться начал, что поехал в Сушково, но дрогнуло, затрепыхалось сердце, когда возле одиноко и плоско стоявшего на низком берегу барака увидел я косолапенького, уже седого человека, чисто выбритого, с пятнышками усов-бабочек под чутко и часто шмыгающим носом. Нет, пока еще никто и ничто не отменило, не побороло в нас чувство, занимающее место в сердце помимо нашей воли. Сердце прежде меня почуяло, узнало родителя! Чуть в стороне, на зеленом приплеске топталась все еще по-молодому стройная женщина со сбитым на затылок платком. К реке, навстречу боту «Игарец», в изнеможении остановившемуся на якоре, но все еще продолжающему дымить во все дыры, взбивая желтенький дымок пересеянного ветрами песка, мчались ребятишки, обутые и одетые кто во что, за ними с лаем неслась белая собака…

Телеграммы в Сушково мы не давали, да она сюда и не дошла бы, Коля, ездивший поступать в игарскую школу и там случайно подцепивший меня, выскочил на берег и, частя, захлебываясь, кричал, показывая на трап:

– Папка! Папка! Гляди, кого я привез-то…

Отец затоптался на месте, заколесил ногами, засуетился руками, сорвался вдруг, легко, как в молодости, побежал навстречу, обнял меня, для чего ему пришлось подняться на цыпочки, неумело поцеловал, чем смутил меня изрядно – последний раз он облобызал родное чадо лет четырнадцать назад, возвратившись с великой стройки Беломорканала.

– Живой! Слава Богу, живой! – По лицу родителя катились слабые, частые слезы. – А мне кто-то писал или сказал, будто погиб ты на фронте, пропал без вести, ли че ли…

Вот так вот: «… не то погиб, не то пропал без вести, ли че ли…» Эх папа! Папа…

Мачеха все так же отчужденно стояла на приплеске, не двигаясь с места, чаще и встревоженней дергалась ее голова.

Я подошел, поцеловал ее в щеку.

– А мы правда думали, пропал, – сказала она. И не понять было: сожалеет или радуется.

– Я женат. У меня своя семья. Заехал повидаться, – поспешил я успокоить родителей и, почувствовав ихнее да и свое облегчение, обругал себя: «Все ищешь, недотыка, то, чего не терял!»

Ребятишки, лесные, диковатые от безлюдья, не сразу, но привыкли ко мне, а привыкнув, как водится, и прилипли, показывали удочки, самопалы, тащили на реку и в лес. Коля не отходил от меня ни на шаг. Вот кто умел быть душевно преданным каждому человеку, родне же преданным до болезненности. За братом тенью таскался кобель по кличке Бойé. Бойе или Байе – по-эвенкийски друг. Коля кликал собаку по-своему – Боё, и потому как частил словами, в лесу звучало сплошняком: «ё-ё-ё-о-о-о».

Из породы северных лаек, белый, но с серыми, точно золой припачканными передними лапами, с серенькой же полоской вдоль лба, Бойе не корыстен с виду. Вся красота его и ум были в глазах, пестроватых, мудро-спокойных, что-то постоянно вопрошающих. Но о том, какие умные глаза бывают у собак и особенно у лаек, говорить не стоит, о том все сказано. Повторю лишь северное поверье: собака, прежде чем стать собакой, побыла человеком, само собою, хорошим. Это детски наивное, но святое поверье совсем не распространяется на постельных шавок, на раскормленных до телячьих размеров псин, обвешанных медалями за породистое происхождение. Среди собак, как и среди людей, встречаются дармоеды, кусучие злодеи, пустобрехи, рвачи – дворянство здесь так искоренено и не было, оно приняло лишь комнатные виды.

Бойе был труженик, и труженик безответный. Он любил хозяина, хотя сам-то хозяин никого, кроме себя, не умел любить, но так природой назначено собаке – быть привязанной к человеку, быть ему верным другом и помощником.

Суровой северной природой рожденный, свою верность Бойе доказывал делом, ласки не терпел, подачек за работу не требовал, питался отбросами со стола, рыбой, мясом, которые помогал добывать человеку, спал круглый год на улице, в снегу, и только в самые лютые морозы, когда мокрый чуткий его нос, хоть и укрытый пушистым хвостом, засургучивало стужей, он деликатно царапался в дверь и, впущенный в тепло, тут же забивался под лавку, подбирал лапы, сжимался в клубочек и робко следил за людьми – не мешает ли? Поймав чей-либо взгляд, коротким взмахом хвоста просил его извинить за вторжение и за псиный запах, в морозы особенно густой и резкий. Ребятишки норовили чего-нибудь сунуть собаке, покормить ее с руки. Бойе обожал детишек и, понимая, что нельзя малым людям, так нежно пахнущим, учинять обиду отказом, но и пользоваться их подачками ему не к лицу, прижавши уши к голове, смотрел на хозяина, как бы говоря: «Не польстился бы я на угощение, но дети ж неразумные…» И, не получив ни дозволения, ни отказа, однако угадав, что хозяин хоть и не благоволит баловству, однако ж и не перечит, Бойе вежливо снимал с детской руки замусоленный осколочек сахару или корочку хлебца, чуть слышно хрустел под лавкой, благодарно шаркал языком розовую ладошку, попутно и лицо, да и закрывал поскорее глаза, давая понять, что он насытился и взяла его дрема. На самом же деле за всеми наблюдал, все видел и слышал.

С каким облегчением кобель вываливался из избяной утесненности, когда чуть теплело на дворе. Он валялся в снегу, отряхивался, выбивая из себя застойный дух тесного человеческого жилья. Подвявшие в тепле уши снова ставил топориком и, озырнувшись на избу – не видит ли хозяин, бегал за Колькой, цепляя его зубами за телогрейку. Колька был единственным на свете существом, с которым Бойе позволял себе играть, да и то по молодости лет, после отрекся от всяких игр, отодвигался от ребятишек, поворачивался к ним задом. Если уж они совсем неотвязны делались, не очень чтобы грозно, скорее предупредительно, заголял зубы, катал в горле рык и в то же время давал взглядом понять, что досадует он не со зла, от усталости…

Без охоты Бойе жить не мог. Если отец или Колька по какой-либо причине долго не ходили в лес, Бойе ронял хвост, лопоухо опускал голову, неприкаянно бродил, никак не мог найти себе места, даже повизгивал и скулил, точно хворый.

На него кричали, и он послушно смолкал, но томленье и беспокойство не покидали его. Иногда Бойе один убегал в тайгу, подолгу там пропадал. Как-то припер в зубах глухаря, по первому снегу вытропил песца, пригнал его к бараку и до того загонял бедную зверушку вокруг поленницы дров, что, когда на гам и лай вышел хозяин, песчишко сунулся ему меж ног, отыскивая спасенье и защиту.

Бойе шел по птице, по белке, нырял в воду за подраненной ондатрой, и все губы у него были изорваны бесстрашными зверьками. Он умел в тайге делать все и соображал, как не полагалось животному, чем вбивал в суеверие лесных людей – они его побаивались, подозревая нечистое дело. Не раз спасал и выручал Бойе Кольку – друга своего. Тот однова так забегался за подранком – глухарем, что затемняло в тайге и замерз бы лихой охотник в снегу, да Бойе сперва отыскал, затем привел к нему людей.

Было это ранней зимой, а по весне Колька приволокся на глухое озеро пострелять уток. Бойе обежал лесом озеро, прошлепал по мелкому таю, остановился на обмыске и замер в стойке, глядя в воду. «Чего-то узрел!» – насторожился Колька. Бойе приосел в осоке, пополз к урезу берега, вдруг пружинисто взметнулся, бултых в воду! «Вот дурень! – улыбнулся Колька. – Засиделся около дома, балуется». Но Бойе тащил что-то в зубах, бросил на берег, отряхнулся. Колька приблизился и опешил – в траве каталась щучина килограмма на два. Бойе ее лапой прижал, ухмыляется.

Услышав этакое сообщение, папа хотел дать охотнику порку за вранье, но Колька настоял сходить еще раз на озеро, потом, мол, лупцуй, если набрехал. Когда Бойе выпер вновь из воды щучину, папа, которого вроде бы ничем уже было не удивить на этом свете, развел руками: «Чего за свою бурную жизнь ни перевидел, – говорит, – приключений каких только не изведал, однако подобного дива не зрел еще. Бестия – не кобель! Раньше бы меня повесили вместе с собакой на лиственнице, або утопили обоих – за колдовство, привязавши к одному камню…»

Автору приходится ездить на родину через силу, потому что уже многие родственники начали умирать. Автору приходится в семнадцать лет покинуть свой дом, чтобы не быть обузой для других членов семьи. Отец же встречает его без радости, думая что его сын давно погиб. Но Коля и другие ребята рады новому гостью. У Коли есть пес, которого кличут Бойе.

После того, как прошло десять лет автору пришлось снова побывать в родных местах. Отца посадили в тюрьму, потому что тот своровал деньги, все обязанности перешли на плечи Коли. В то время, как всех заключенных отправляют, Коля пришел последний раз посмотреть на отца, но верный пес кидается под ноги хозяина, Коля же только отпихнул собаку.

Проходит еще некоторое время, Коля уже работает таксистом и иногда охотится на песца. В этот раз он отправился с другом Архипом и его товарищами. Но удача не сопутствует им - песца нет, а оставаться на месте опасно, потому что мешает снег. Они остаются, между ними происходит ссора.

Когда кончается метель, Коля выходит на улицу и видит мертвого Бойе и женщину, которую считают ведьмой, он пренебрегает на все предостережения и идет за ней, но пройдя несколько метров - падает. Он долго не приходит в себя, только лежит. Болезнь Коли сближает всех остальных челнов группы.

Выстрелом Коля помогает всем спастись, их находят, а Коля полежав в больнице, получает инвалидность. Когда в очередной раз Коля приезжает на родину, он приглашает своих товарищей на рыбалку.

Рассказ учит тому, что между товарищами не должно быть ссор и обид, а даже если и возникают, то не нужно бросать друга в беде.

Картинка или рисунок Бойе

Другие пересказы для читательского дневника

  • Краткое содержание Песнь о Роланде

    Старинный французский эпос повествует об одном эпизоде борьбы католиков с мусульманами за торжество истинной веры. Одержав множество побед в Испании, окрестив большую часть страны

  • Краткое содержание Чехов Унтер Пришибеев

    Унтер-офицера Пришибеева судят за оскорбление словами и действием урядника Жигина, волостного старшину Аляпова, и других людей. Сам же Пришибеев считает, что виновен не он, а все остальные.

Главным героем новеллы является Игнатьич. Он умный и сметливый, всегда совет даст, если надо - то и делом поможет. За это все односельчане его уважают и любят.

Он все делает "ладно" и разумно, а потому Игнатьич - самый зажиточный селянин.

Хоть герой часто помогает людям, он не искренен по отношению к ним. Рыбак не может наладить хорошие отношения и со своим братом.

В селе Игнатьича знают как самого умелого рыбака: у него есть особенное рыбацкое чутье, опыт предшественников и собственный опыт, приобретенный за долгие годы рыбачества. Но Игнатьич - браконьер, поэтому свои знания он применяет во вред природе.

Вылавливая много рыбы, герой понимает, что это противозаконно и наносит ущерб природе, но все равно продолжает этим заниматься.

Он боится позора (лодка рыбнадзора может в любой момент подкараулить его), но жадничает и хочет разбогатеть любой ценой.

Это и стало роковым обстоятельством Игнатьича при встрече с царь-рыбой.

Встреча рыбака с царь-рыбой

Царь-рыба была похожа на доисторического ящера: у нее не было век, ресниц, она глядела со змеиной холодностью. Рыбак был поражен размерами осетра, который вырос на одних «козявках» и «вьюнцах», он называет его «загадкой природы». При первой же встрече с царь-рыбой, браконьер увидел что-то зловещее в рыбе и понял, что самостоятельно он не сможет "совладать с этаким чудищем".

Жадность Игнатьича не позволила ему позвать на помощь брата: он не хотел делить икру осетра даже на двоих. В какой-то момент ему самому стало стыдно от таких мыслей, но вскоре свою жадность он назвал азартом, а желание поймать осетра оказалось сильнее здравого смысла.

Игнатьич хотел поймать царь-рыбу еще и потому, что она была его рыбацкой удалью, ведь такое таинственное существо попадается раз в жизни, да и то не «всякому Якову».

Желание жить сильнее всякой гордыни

Отогнав прочь все сомнения, рыбак ударил в лоб царь-рыбу обухом топора, но очень скоро Игнатьич оказался в воде. Он был опутан своими же удочками и крючками, которые впились в его тело и тело осетра.

В тот момент рыбак понял, что ему не под силу победить огромную рыбу. Конечно, он осознавал это с самого начала их борьбы, правда, «из-за этакой гады забылся в человеке человек».

Браконьер и царь-рыба были связаны одной долей: их обоих ждала смерть. Однако Игнатьич не собирался умирать, он активно вырывался из цепких крючков. В отчаянии он даже заговорил с рыбой. Желание жить заставляло героя забыть о своей гордыне, и он, переборов себя, крикнул осетру: «Бра-ате-ельни-и-и-ик!..».

Рыбак чувствовал, что смерть не за горами, а рыба все плотнее прижималась к нему толстым и нежным брюхом. От такой почти женской ласковости холодной рыбы Игнатьич испытывал ужас.

В итоге он понял, что рыба прижимается к нему, потому что тоже понимает, что они погибнут.

Как и положено, в этот миг перед глазами рыбака пронеслись картинки из детства, юности, зрелости. Было много счастливых моментов, были и неудачи... Герой понял, что все его жизненные несчастья из-за браконьерства. Игнатьич почувствовал, что его незаконное занятие тяжким грузом легло на его совесть. Герой новеллы вспомнил, как старый дед поучал молодых рыбаков: «А ежли у вас, робяты, за душой што есть, тяжкий грех, срам какой, варначество - не вяжитесь с царью-рыбой, попадется коды - отпушшайте сразу».

Именно эти слова заставили Игнатьича задуматься еще больше. Оказалось, что рыбак совершил еще один грех: надругавшись над чувством невесты, он очень сильно обидел ее. Поступку Игнатьича не было оправдания. Рыбак понял, что наказан за свои дурные действия.

Главный герой обратился к Богу с просьбами развести их с рыбой, отпустить ее на волю. Он признал, что осетр сильнее его.

Игнатьич просит прощения и у девушки: «Прос-сти-итееее… её-еээээ… Гла-а-аша-а-а, прости-и-и».

Рыбаку сразу стало легче: его телу - потому что рыба больше не висела на нем мертвым грузом, и его душе - потому что природа простила грехи рыбака, дала ему шанс исправиться, начать жизнь с чистого листа.

На вопрос Подскажите, где можно найти краткий пересказ произведения Астафьев "Царь-рыба" по главам заданный автором Tanya лучший ответ это Там новеллы!
Игнатьич - главный герой новеллы. Этого человека уважают односельчане за то, что
он всегда рад помочь советом и делом, за сноровку в ловле рыбы,
за ум и сметливость. Это самый зажиточный человек в селе, все делает «ладно»
и разумно. Нередко он помогает людям, но в его поступках нет искренности.
Не складываются у героя новеллы добрые отношения и со своим братом.
В селе Игнатьич
известен как самый удачливый и умелый рыбак. Чувствуется, что он в избытке обладает
рыбацким чутьем, опытом предков и собственным, обретенным за долгие годы. Свои навыки
Игнатьич часто использует во вред природе и людям, так как занимается браконьерством.
Истребляя рыбу без счета, нанося природным богатствам реки непоправимый урон, он сознает
незаконность и неблаговидность своих поступков, боится «сраму» , который может его
постигнуть, если браконьера в темноте подкараулит лодка рыбнадзора. Заставляла же Игнатьича
ловить рыбы больше, чем ему было нужно, жадность, жажда наживы любой ценой. Это и сыграло для
него роковую роль при встрече с царь-рыбой.
Рыба походила на «доисторического
ящера» , «глазки без век, без ресниц, голые, глядящие со змеиной холодностью, чего-то
таили в себе». Игнатьича поражают размеры осетра, выросшего на одних «козявках»
и «вьюнцах» , он с удивлением называет его «загадкой природы». С самого начала,
с того момента, как увидел Игнатьич царь-рыбу, что-то «зловещее» показалось ему
в ней, и позже понял, что «одному не совладать с этаким чудищем» .
Желание
позвать на подмогу брата с механиком вытеснила всепоглощающая жадность: «Делить
осетра?.. В осетре икры ведра два, если не больше. Икру тоже на троих?! » Игнатьич в эту
минуту даже сам устыдился своих чувств. Но через некоторое время «жадность он почел
азартом» , а желание поймать осетра оказалось сильнее голоса разума. Кроме жажды наживы, была
ещё одна причина, заставившая Игнатьича помериться силами с таинственным существом. Это удаль
рыбацкая. «А-а, была не была! - подумал главный герой новеллы. - Царь-рыба
попадается раз в жизни, да и то не «всякому Якову» .
Отбросив сомнения,
«удало, со всего маху Игнатьич жахнул обухом топора в лоб царь-рыбу…». Вскоре
незадачливый рыбак оказался в воде, опутанный своими же удами с крючками, впившимися
в тела Игнатьича и рыбы. «Реки царь и всей природы царь - на одной
ловушке» , - пишет автор. Тогда и понял рыбак, что огромный осетр «не по руке
ему». Да он и знал это с самого начала их борьбы, но «из-за этакой гады
забылся в человеке человек». Игнатьич и царь-рыба «повязались одной долей» .
Их обоих ждет смерть. Страстное желание жить заставляет человека рваться с крючков,
в отчаянии он даже заговаривает с осетром. «Ну что тебе!.. Я брата жду,
а ты кого? » - молит Игнатьич. Жажда жизни толкает героя и да то, чтобы
перебороть собственную гордыню. Он кричит: «Бра-ате-ельни-и-и-ик!.. »
Игнатьич
чувствует, что погибает. Рыба «плотно и бережно жалась к нему толстым и нежным
брюхом». Герой новеллы испытал суеверный ужас от этой почти женской ласковости холодной
рыбы. Он понял: осетр жмется к нему потому, что их обоих ждет смерть. В этот момент
человек начинает вспоминать свое детство, юность, зрелость. Кроме приятных воспоминаний, приходят
мысли о том, что его неудачи в жизни были связаны с браконьерством. Игнатьич начинает
понимать, что зверский лов рыбы всегда будет лежать на его совести тяжелым грузом. Вспомнился
герою новеллы и старый дед, наставлявший молодых рыбаков: «А ежли у вас, робяты,
за душой што есть, тяжкий грех, срам какой, варначество - не вяжитесь с царью-рыбой,
попадется коды - отпушшайте сразу» .
Слова деда и заставляют астафьевского героя
задуматься над своим прошлым. Какой же грех совершил Игнатьич? Оказалось, что тяжкая вина лежит
на совести рыбака. Надругавшись над чувством невесты, он совершил проступок, не имеющий
оправдания. Игнатьич понял, что этот случай с царь-рыбой - наказание за его дурные
поступки.